“Выявить и отобрать излишки”После этой массовой высылки крестьяне снова стали возвращаться в колхозы, и их сопротивление под ударами большевицкого террора начало постепенно угасать. Но эти удары предшествовали еще более грозным событиям.
Вскоре я как член стансовета получил повестку: в обязательном порядке в таком-то часу явиться в помещение клуба. Там собралось несколько сот коммунистов, станичный актив и красные партизаны.
Заведующий финотделом коммунист, месяца четыре тому назад присланный из края, объяснил собравшимся предстоящие цели и задачи. Из присутствующих создается хозяйственный полк по чисто военному принципу: командиром полка назначен он, заврай-фо, комиссаром полка — завапо (заведующий агитационно-пропагандистским отделом). Полк делится на роты, роты — на взводы. Задача полка — выявить и отобрать все излишки, поскольку они нужны государству. Колхозникам же теперь “излишки” не требуются, они перешли на положение рабочих, и о них будет заботиться государство.
Затем пошла речь о пятилетке, о гигантах промышленности, о колоссальных капиталовложениях, о независимости СССР от капиталистических стран и о создании мощной Красной армии.
После речи была перекличка, и каждый был зачислен в роту и взвод. Нашим командиром был коммунист-матрос из порта, взводным — коммунист-железнодорожник. Взвод состоял из трех комсомольцев, одного коммуниста, трех красных партизан, нескольких рабочих — членов союза, двух членов стансовета, одного портного и меня. В наш участок входило примерно тридцать домов.
Вошли мы в первый дом. Способ вхождения теперь изменился: коммунисты считали себя в каждом доме начальниками, поскольку дом стал собственностью колхоза. Стучать, не говоря уже о разрешении войти или извинении за беспокойство, никому из них даже в голову не приходило.
Хозяин и двое его сыновей сидели в комнате, и их поведение мне сразу напомнило поведение арестантов при входе надзирателя. Ни один из них не смутился, не сдвинулся с места, на лицах их можно было прочитать: “Теперь ваша власть, можете делать что хотите. Мы вас постараемся обмануть, это единственное, что у нас осталось”.
Заговорил командир взвода:
— Ну, хозяин, знаете, за чем мы пришли?
— А откуда нам знать? — ответил старик медленно, деланно-равнодушным тоном, в котором чувствовалось: “Не за добром, конечно”.
— Мы пришли за хлебом. Государство нуждается в хлебе. А вам он теперь не нужен. Вас теперь будет кормить колхоз.
— Оно-то известно, как он будет кормить... А хлеба, товарищи, нет, — таким же невозмутимым, усталым от вечных приходов коммунистов голосом отвечал хозяин.
— Вы середняк?
— Да, говорят. Вам лучше знать...
— Середняк, зажиточный.
— Был когда-то. Недаром у меня три сына. Все работящие, работали всю жизнь, не пропивали. Теперь на других работаем, да и то не дают.
— Покажите окладной лист. Ого, хозяин, что-то много на вас наложено! У вас хлеб должен быть. Подумайте, хозяин, лучше вам будет.
— Я сказал: хлеба нет. Ищите, сколько хотите.
Начался обыск. Сначала по сундукам и под кроватями, потом полезли на чердак, в пустую конюшню. Вилами и щупами тыкали в землю. При обысках больше всего руководствовались доносами — так называемой “работой бедняцких групп”, то есть тесной связью коммунистов с наиболее опустившимися из батраков. В первый день у этих крестьян ничего не нашли, но на следующий день, получив более подробные доносы, стали копать в указанном “шпионами” месте и нашли два мешка зерна, весь запас семьи в десять человек. За утайку государственной собственности (зерна) у них конфисковали имущество, а самих сослали.
Миновав хату-развалюху, вошли мы во второй дом, где жила почтенная семья крестьян-старообрядцев, не пивших, не куривших, не злословивших. Отец, дочь, сын с женой всю жизнь работали не покладая рук.
Раньше у них было пятнадцать десятин, теперь — шесть. Пара лошадей, две коровы, много птицы. Дом небольшой, но чистый, любо смотреть. В светлой комнате со старыми иконами, в углу и на стенах, со снежно-белыми занавесками на окнах, чистым, покрытым простыми дорожками полом была в сборе вся семья. Вся станица уже знала, что ходят по домам и отбирают хлеб.
— Здравствуйте, хозяин. Знаете, за чем мы пришли?
— Да, слыхали, за хлебом, говорят, — ответил высокий, широкоплечий старик с длинной седой бородой.
— Ну так как, отец, сами дадите или искать будем?
— Хлеба нет, делайте что хотите. Сами знаете, какой летошний год урожай был.
— А как ты, хозяин, думаешь, — сдвинув фуражку на затылок, спросил комсомолец лет двадцати, — неурожай был потому, что Бог не дал?
Старик посмотрел на него и сказал спокойно и уверенно:
— Да, сынок, если Бог не даст, то урожаю не будет.
Другой комсомолец весело, поучительным тоном воскликнул:
— Ничего, хозяин, вот увидишь, на этот год все тракторами вспашем, без вашего Бога управимся.
Старик на него глянул и промолчал.
— Ну так нет хлеба, говорите? — начал снова взводный.
— Я сказал, что нет. Если бы вы были христиане, я бы перекрестился и вы бы поверили. А так, ищите.
— Ну, хозяин, плохо тебе будет, если найдем!
Были еще в двух домах. В одном сами отдали два мешка зерна, в другом комсомольцы вырыли три мешка зерна и мешок муки.
После обеда зашли в хату, где за корытом стояла пожилая крепкая женщина. Муж — тоже пожилой, хилый, болезненный — сидел в углу возле печи. В углу была икона, лампада, стены увешаны революционными картинками, вроде крейсера “Марата”, “Первой конной”, и фотографиями молодых людей в красногвардейских формах.
— Что, за хлебом пришли? А вам его много нужно? — шутливым, неискренним тоном спросила хозяйка.
— Нам много не нужно, пудов десять дадите, уйдем.
— А у меня его пудов двести.
— Где же, мамаша?
— А вон, гляньте, под печкой...
— Ну, мамаша, вы все шутите, давайте делом поговорим. Сколько у вас хлеба?
— Да вон же, говорю вам...
— А мы знаем, что он у вас припрятан.
Женщину как хлыстом ударили. Она оставила корыто, стала посреди комнаты, подбоченилась и закричала:
— Припрятан? Мой собственный хлеб припрятан?! А кушать чего будем? Вы нам дадите? Знаем, как вы дадите! Все, что вы забрали, все пропало. И кони пропали, и коровы пропали, и поля пропадают, и дома разваливаются, и заборов не стало... Вы дадите! А моих четырех сыновей, погибших в Красной армии, тоже дадите? Первыми они пошли с Ахтарским полком Таманской дивизии. Да что вам говорить, вы еще без штанов бегали, а теперь по домам ходите хлеб отбирать! За что только они погибли? Говорили: за землю, за свободу! А теперь в сто раз хуже стало, чем раньше. Есть у меня хлеб, шесть пудов. Спрятан, и не отдам! Четырех сынов отдала советской власти, а этого хлеба не отдам. Хоть убейте, вилами отбиваться буду, а не отдам!
Она вышла, хлопнув дверью так, что затряслась вся хата. Взводный пошептался с комсомольцами и сказал:
— Пошли!
Мы и пошли. Но начальники были недовольны: они считали, что в подводе, за нами следовавшей, мало хлеба. В двух комнатушках было много детей.
— Хлеб есть?
— Откуда у нас хлеб?
— Все так говорят, а мы потом находим!
— Да разве вы не видите, какие мы зажиточные? Все детишки голые. Боже мой, хлеб! Где его взять?
Но взвод уже начал шарить по скрыням. Из другой комнаты раздался крик:
— Нашли!
— Да Боже мой, это же ячмень для детишек! Не забирайте, это у нас последнее!
— Приходите в совет или колхоз, вам выдадут.
Один из взвода поднял мешок на плечо и направился к выходу. Дети бросились к нему, вцепились в мешок, подняли крик:
— Дяденька, не забирайте, мы голодные, больше у нас нет хлеба!
Двое комсомольцев оттолкнули детей, третий выскочил с добычей. На улице стояли соседи, ожидавшие своей очереди.
Что было с ними дальше, не знаю. Я видел достаточно. И боялся, что могу сорваться. Я вышел со двора и отправился домой.
Что делать? При “проклятом царском режиме” легко было восклицать “Что делать?” или, для разнообразия, “Что же делать?” В худшем случае человек рисковал прокатиться в Сибирь, где в глуши и тиши мог заняться самообразованием. А теперь? Уйти в лес? Поздно... Сейчас надо думать о другом. Большевиков начинает люто ненавидеть большинство народа, даже те, кто им верил. Мать четырех погибших за большевиков сыновей, старик, дети, нищие и голодные! Что творится в их душах? Тут может произойти взрыв народного негодования.
Я пошел к заврайздравом просить освободить меня от участия в грабежах, но он сам уже это сделал: врач был необходим в больнице.
Вечером я пошел на собрание полка “бойцов хлебного фронта”. В президиуме сидел военком, командир полка и ротные командиры. На стенах были красные флаги и лозунги на длинных бумажных полосах. Все партизаны почему-то оказались на задних скамьях.
Военком, подводя итоги двухдневной работы полка, заявил, что задания выполнены только на 18% и что полк будет продолжать работу, пока не осуществит директиву партии и советской власти “на все сто”. Хлеб должен быть, кулаки его прячут. Вопрос о чересчур мягкотелых коммунистах придется поставить на бюро райкома. Для успешного выполнения пятилетки необходимы громадные усилия. Наш Советский Союз со всех сторон окружен врагами, которые не дремлют и ежечасно готовы на нас напасть, чтобы уничтожить первое и единственное в мире пролетарское государство. Мы должны добиться полнейшей независимости от капиталистов и создать мощную Красную армию для выполнения задач, стоящих перед мировым пролетариатом и мировой революцией.
Эта революционная патетика, ежедневно повторявшаяся на всех углах громкоговорителями (на одной только базарной площади орало четыре), красных партизан совершенно не тронула. Они начали выступать один за другим:
— Кого, товарищи, мы считаем теперь кулаками? До бедняков добрались!
Стали перечислять, у кого взяли последнее, вспомнили и изъятие мешка ячменя, при котором я присутствовал. Там кого-то избили. Там женщина вилами продырявила кому-то пальто... Партизаны кричали:
— Молодец баба! Надо было в пузо ткнуть!
Шум и крики с задних скамей заглушали ответные речи, военкому никак не удавалось восстановить тишину. Я не верил своим ушам: и у красных партизан, значит, упала повязка с глаз? Президиум выпустил против них двух своих “тузов” — коммунистов из красных партизан — слепое орудие партии.
Предстансовета соседней станицы начал рассказывать, как они находили хлеб, как по ночам рассылали по станице и по полям своих людей следить, куда крестьяне его прячут. Помогла в виде наградных и водочка, вообще развернули колоссальную и продуктивную работу. А все потому, что правильно поняли и провели в жизнь директиву партии и советской власти об организации бедняцких групп и контактной работы. Он подробно рассказал, как они выезжали в поле, как выкапывали мешки с зерном: у одного четыре пуда, у другого три мешка, у третьего десять...
Его рассказ все чаще прерывался выкриками партизан:
— Больше, больше нашли! Целый вагон!
А когда он назвал десять мешков, закричали:
— Брешешь, сукин сын!
Конец его речи потонул в общем гуле. Переворот, совершившийся в большевицкой гвардии, был необычен и радостен. Беспартийные, присутствовавшие на собрании, смотрели широко раскрытыми глазами. Президиум снова выпустил их брата, красного партизана, бывшего их ротного командира, который начал с воспоминаний, завел речь о “битвах, где вместе рубились они”. Тут-то и послышались самые замечательные выкрики возбужденных красных партизан:
— Если бы знали, не в ту бы сторону стреляли! Теперь умнее будем! Для комиссаров воевали, а сами без штанов остались!
Военком, объявив, что полк будет продолжать работу, пока не выполнит план, поспешил закрыть собрание. На следующий день двоих членов общества красных партизан вызвали в областное ГПУ. Не успели они уехать, как повестку получили еще трое. Через неделю были арестованы и увезены двадцать три красных партизана.
Так добивали крестьянство по всей России. Откуда бы люди ни приезжали, где бы наши друзья ни побывали — повсюду тот же грабеж во имя Коминтерна и его армии, тот же стон и плач по всей России.
Уже весной 1931 года люди выходили в поле полуголодные, но еще от истощения не падали, еще не умирали. Но голод был не за горами. Озлобленная и ограбленная Россия, обнищалый народ с трепетом ждали грядущего. Кто мог ему помочь? Кто его понял? Кто хотел его понять? Небольшая помощь извне в эти годы, хотя бы одного из славянских народов— и рухнула бы власть большевиков, и мы бы праздновали воскресение русского национального государства.
Но вокруг было тихо, как на кладбище. А вскоре вся Россия покрылась и кладбищами, и братскими могилами. Два мира встали друг против друга непримиримыми врагами: с одной стороны — Россия, всеми оставленная, одинокая и нищая, но верующая, с другой стороны — коммунисты, свои собственные, российские, и международный сброд, поддерживаемый до зубов вооруженными чекистами.
Гибель скотаСвой рогатый скот крестьяне стали форменным образом истреблять, как только их начали загонять в колхозы. Власть строго преследовала убой как злостное и преднамеренное уничтожение колхозного имущества. Но крестьяне резали по ночам и ночью же продавали. Россия тогда в последний раз поела вдоволь мяса. И к нам тоже по ночам стучали в окно и предлагали мясо по очень низкой цене. Люди чутьем предугадали судьбу коров в колхозе. И не ошиблись: лучший скот угнали куда-то на фермы, и крестьяне больше не видели ни своих коров, ни молока.
В нашем районе тоже была молочная ферма, на которой вырабатывали сыр и масло, шедшие на экспорт или в Торгсин. Из этого “корыта” кормились и ответственные товарищи. Один из них, наш пациент, как-то угостил меня этим сыром. Крестьяне и не знали, как он выглядит.
На молочных фермах был создан целый ряд должностей: заведующие, старшие доярки, младшие доярки, посудницы и другие. Если колхозникам выдавали молоко, то это отмечалось как особое событие, о котором даже сообщала районная газета.
Весной достигло высшей точки и другое бедствие, начавшееся одновременно с коллективизацией, — падеж лошадей. Лошади стали дохнуть от плохого ухода, тесноты, недостатка корма и переутомления. Корма для лошадей стало не хватать уже в январе. В областях России, где недостатка в кормах никогда не было, начали скармливать лошадям солому с крыш.
С 1 января 1931 года я с работой в больнице совмещал должность санитарного врача. Объезжая свой район, я мог заезжать в соседние районы. Но и там положение было не лучше. В богатой когда-то станице, славившейся своими конями, с начала апреля по середину мая из оставшихся 600 голов пало 275. На Украине, на Волге было то же самое.
Но власть не терялась. Центр приказал соорудить “ускоренными темпами” (выражение, которое можно было слышать сотни раз в день) районные салотопки. Обрабатывали павших лошадей. На открытие салотопки было необходимо разрешение санврача. Когда я приехал в салотопку нашего района, чтобы ее осмотреть и выдать разрешение, там уже четыре дня работали полным ходом. Какой там санврач, какое там разрешение, если партия приказала, а кони дохнут не переставая!
Салотопка состояла из трех помещений. В одном рубили на куски павших лошадей, в другом эти куски вываривали в котле. В третьем была канцелярия. Построена салотопка была из “подручного материала”, главным образом из разоренных построек высланных людей, как и другие помещения, строившиеся в колхозах, деревнях и станицах. Кроме того, валили деревья: фруктовые, нефруктовые — роли не играло.
Объезжая район, я однажды разговорился с изрядно выпившим инспектором милиции, бывшим тамбовским то ли рабочим, то ли батраком, полуграмотным человеком. Я ему оказал какую-то услугу, ко мне он относился хорошо, к тому же ему льстило знакомство с иностранцем, который скоро уедет на Запад. Он был в благодушном настроении:
— Ты вот, доктор, много учился, много читал, языки знаешь, мне все-все про тебя известно. А все-таки ты ни черта не понимаешь. Ты на меня не обижайся, я тебя здорово уважаю. Но понимать — не понимаешь. Ты вот домой приедешь и скажешь: “Вот проклятые большевики, убивают, выселяют, мужиков разоряют!” Скажешь, скажешь. Я знаю, тебя мужики любят. Тебя любят, а нас ненавидят. Значит, ты с ними, а не с нами. У них, у проклятых, чутье! Их, брат, не обманешь. Если бы могли, они бы нас в порошок стерли. А этого захотели? А наган видели? А ты фокус видел? Наш, большевицкий фокус? — Он вытащил из кармана грязную тряпку. — Видел? — Он спрятал тряпку и показал пустые руки. — А теперь видишь? Была, и нет! Ха-ха! Вот что большевики придумали: был мужик, а теперь его нет. Теперь одни рабочие, товарищи рабочие. Я в крестьянском деле ничего не понимаю — и он не должен ничего понимать: на это есть товарищ агроном, наш, советский агроном. Он обязан думать. А эти обязаны не думать, а выполнять, мать их... — Он свистнул. — Какое приказание будет, товарищ агроном? Десять рабочих-боронщиков? Являются специалисты-боронщики! Борони и не думай! Вот ты доктор, а не знаешь, что думать вредно? У нас при раскулачивании несколько милиционеров думать начали, так мы им дали духу! Сколько, ты говоришь, крестьян в России? Сто миллионов? Это было сто миллионов, а теперь нет ни одного. Где ты найдешь на свете такую силу, как большевики? Было сто миллионов и — нет!
Лошади тоже были и — нет! Ну и не нужно, к черту! У нас свои, большевицкие лошади — трактора. А кто на тракторе? Рабочий-тракторист. Кто на сеялке? Рабочий-сеяльщик! Кто на комбайне? Одни рабочие. Кончилось счастье — домой таскать и сундуки набивать. Теперь фабрика: получай паек и крышка!
Крестьяне меня, действительно, любили, и это, несомненно, было отражено в моем деле как лишний повод для подозрений. Ведь дела велись на каждого советского гражданина, а на иностранца — тем более. И когда в нашем небольшом порту грузили отобранной у крестьян пшеницей итальянское судно, вмиг нашли меня, чтобы переводить переговоры с капитаном, который тут же начал ругать советскую власть. Уже после этого случая я начал подумывать о переезде, а после откровений пьяного инспектора понял, что откладывать не следует. В этой стране нужно чаще переезжать. На новом месте ты хоть какое-то время в относительной безопасности.
“Кони стальные”Тракторы и комбайны, по замыслам большевиков, должны были сделать государство независимым от крестьян, потом по “призыву мирового пролетариата” к тракторам прицепят не плуги, а пушки и победоносная Красная армия двинется “бить агрессора на его территории” и совершать мировую революцию. О тракторах пели, как о живых существах, необходимых и во время мира, и во время войны: “Боевые друзья, трактора... Нам в поход собираться пора!”
Все это с шумом, криком, самовосхвалением, и все “в мировом масштабе”! С использованием всех ресурсов страны, вплоть до последнего куска хлеба, отобранного у крестьянина, большевики начали строить “заводы-гиганты, каких мир не видал” и перед которыми “бледнеет Америка”.
Многие вначале поверили в созидательную мощь большевиков и смирились с лишениями: “Год-два потерпим, а потом размахнемся”. Большевики были так уверены во всемогуществе тракторов, что даже не обратили особого внимания на падеж лошадей.
Но уже первый год показал, что тракторов выпустили намного меньше предусмотренного планом и что многие из них вскоре двинулись не в поход, а в ремонт или даже в утиль. Тут большевики завопили и вспомнили о лошади. Послышались свирепые фразы о головотяпстве, левом уклоне и, как обычно, о врагах, вредительстве и саботаже. Тут же было взято на вооружение новое понятие “конно-тракторные группы”, которые, как все у большевиков, надо было создавать, и “в ударном порядке”. Что же произошло?
Плохие хозяева выпустили негодную продукцию и передали ее в неумелые руки. В первую пятилетку только военная промышленность была отстроена относительно солидно. Остальная хромала “на все четыре ноги”. Тракторы были сделаны плохо, из недоброкачественного материала. Уже в 1933 году подсчитали, что они изнашиваются в три-четыре раза быстрей американских. А запасных частей не было. На курсы трактористов, созданные в каждом районе, брали только “социально близких”, которые “не подгадят”. И вот “социально близкие”, но слабо подготовленные механики в рекордный срок выпускали “социально близких” недоученных трактористов, а те быстро портили плохую социалистическую технику.
Начали твориться и другие невероятные вещи: каждый день ожидают из Москвы приказа на выход в поле, а горючего нет. Большевики бросили все силы на тяжелую промышленность и запустили давно не ремонтированные железные дороги, о которых еще Троцкий сказал, что, мол, ничего, до начала мировой революции, которая не сегодня-завтра начнется, они выдержат. Но мировая революция почему-то не начиналась, а транспорт начал сдавать.
Запасные части лежали на станциях, а в это время в ремонтных мастерских, мобилизовав всех слесарей и кузнецов, разбирали один трактор на части, чтобы починить ими другой. Снова обратились к “местным ресурсам”: на заводах, в учреждениях отбирали керосин и сдавали в МТС. Я, как врач, по особой записке мог купить керосин для вечерней “научной работы” (на которую не было ни времени, ни сил). И разложив на всякий случай на столе книги и рукописи, мы вечером зажигали лампу.
В то время спорили, чем лучше обрабатывать землю: тракторами или лошадьми. Крестьяне в один голос утверждали: трактором хуже. И понятно: трактор был фактором политическим, помощником врага, орудием порабощения и пролетаризации людей. Если бы тракторы выполняли нормальную хозяйственно-экономическую роль, принадлежали крестьянам и вводились по мере надобности, отношение к ним было бы иное. К комбайнам, игравшим как экономическую, так и политическую роль, крестьяне относились с не меньшей ненавистью.
В пятнадцати верстах от Приморско-Ахтарской были земли громадного совхоза “Красный приазовец”. В определенный день был назначен выход на сбор урожая примерно двадцати комбайнов, которые должны были доказать всем ненужность ручного труда и независимость “механизированной” советской власти от крестьян.
Толпа крестьян, собравшихся со всех окрестностей, ожидала выступления. Я наблюдал за их лицами: такие лица я видел только в 1917-1918 годах. Свирепые, полные ненависти глаза впивались в эти уборочные машины: вот он, зверь из Апокалипсиса! В мыслях выплыло сравнение: в конце XVIII века в Англии с такой же ненавистью смотрели люди на прядильные машины, сделавшие ненужным их труд и лишившие их хлеба. Сама по себе прекрасная машина, чудо техники, и там и здесь попала в руки презирающих человека эксплуататоров.
Комбайны загудели, заработали, как живые существа, и двинулись, убирая пшеницу, которая потоком неслась по конвейеру, исчезала в башне и поступала оттуда обмолоченной, отвеянной, насыпанной в мешки и готовой к транспортировке. На башне стоял человек, как капитан корабля, плывущего по морю золотой пшеницы. Впечатление большое. И вдруг раздался торжествующий крик крестьян. Романтика сухопутного корабля их нисколько не обворожила: они увидели то, чего жаждала их душа: комбайн “догоним-перегоним”, чудо техники, оставлял немалую часть урожая неубранной!
БюрократияСоветская бюрократия, или учет, — еще одно чудовище коммунизма. “Советская власть — это электрификация, механизация и учет”, — беспрерывно кричали громкоговорители, повторяли ораторы, писали ежедневно газеты и журналы. Сто шестьдесят миллионов жителей, семьдесят тысяч сел, тысячи городов, миллион разного рода проявлений человеческой жизни — яблоко не имеет права упасть с дерева, чтобы это не было где-то учтено и отмечено, чтобы не составлен был акт! Небольшая лавчонка должна иметь своего бухгалтера — а как же иначе? Ведь теперь все государственное, каждую вещицу кто-то выдает, каждую вещицу кто-то принимает, кто-то расписывается в выдаче, кто-то расписывается в приеме. Ордера, расписки, резолюции, запросы, отчеты, бумаги, бумаги... Организация работников учета стала самой многочисленной, всеобъемлющей, гигантской, фетишем, таинственной силой, самоцелью.
Я слышал на одном собрании отчетный доклад важного бухгалтера, договорившегося до “геркулесовых столпов”:
— Если на сегодняшний день мы имеем 270 рабочих, обслуживающих нашу бухгалтерию, то завтра, если окончится сырье, эти рабочие могут уйти. Но бухгалтерия останется, она никуда уйти не может, и не должна никуда уйти!
Какое было раньше начальство на селе? Староста, писарь, урядник и больше, кажется, никого. Не уверен, буду ли в состоянии восстановить в памяти все начальство, восседавшее теперь в качестве власти и учета над несчастной деревней. Предсельсовета или стансовета, его помощник, канцелярия, состоявшая из главбуха, помбуха, одного-двух делопроизводителей, зав. налоговым столом, завхоза, завфина, завзагсом, кассира, секретаря, машинистки... У совета свой президиум, который тоже входит в администрацию. Партийная ячейка со своим секретарем, комсомольская — со своим да еще женорганизаторша получают зарплату, как и другие упомянутые. Комиссии: культурно-бытовая, земельная и еще две, названия которых забыл. И все они — органы советской власти. В каждом колхозе — правление: председатель, его помощник, секретарь и бухгалтерия, численность которой зависит от мощности колхоза. Бухгалтерия каждого колхоза должна ежедневно отсылать пять отчетностей, кроме того, отчетность по месяцам, кварталам и полугодиям, годовой отчет. Всего двадцать четыре отчетности.
Наряду с этими государственными, общесоюзными отчетами канцелярии были завалены отчетами для местных районных организаций. Отчетности требовали райисполком, райколхозсоюз, финотдел, животноводсоюз, райком, райагроном, райздравотдел, женорганизация, райсовпроф и еще, и еще...
В противовес этому “творчеству” они особенно тщательно и злорадно уничтожали остатки подлинного творчества, наследие великого Столыпина. Хутора сносили, жителей переселяли в села или станицы. В 1930-1931 годах можно было уже видеть их полуразрушенные дома — немых свидетелей былого благосостояния. После ухода степных наездников, опустошавших страну и уводивших русских полонян, оставались, по-видимому, подобные же картины. Но великая разница была в том, что те жгли, забирали и уходили, а эти занимались тем же, но не уходили. На одном заседании райисполкома разбирался вопрос о ликвидации большого хутора. Малые они уничтожали не церемонясь, административным порядком. Но в этом хуторе было около восьмисот жителей, Зампредрика доказывал необходимость перенести хутор, а на его более пригодных для пастбищ землях расширить коневодсоюз (всего-то было в нем тогда шестьдесят лошадей). Такое мероприятие соответствовало бы политике советской власти по отношению к хуторянам и продвигало бы конно-тракторную перестройку. Постановили: выселить хуторян в двухнедельный срок. Заврайдом-отделом должен был “под личную ответственность следить за проведением данного постановления в жизнь”.
Это пример образа действий советской власти по отношению к своим гражданам, в данном случае к целой деревне. Люди уходили из родного края кто куда мог и куда кому удавалось. Им советская власть не шла навстречу, видя в хуторянах закоренелых собственников.